СПЛИН И ХАНДРА

МАРИНА СКУЛЬСКАЯ

Осень вступает в свои права. Тему меланхолии разбираем с историком моды Мариной Скульской. Глава «Английский сплин и русская хандра»   

текст | Марина Скульская || фото | архив Марины Скульской

Вначале была древнегреческая меланхолия, или «черная желчь». Именно она, как считал Гиппократ, преобладает в организме и определяет темперамент меланхолика. Такой человек боится света, избегает людей, жалуется на колики в животе… Меланхолия может быть и болезнью, при которой несчастного терзают тревога и печаль круглые сутки, и причины в данном случае кроются в его мозгу.

 

Аристотель первым заметил, что все «исключительные» люди были меланхоликами: от Сократа и Платона до Геракла и Беллерофонта, что «по Алейскому полю скитался кругом, одинокий, // Сердце глодая себе, убегая следов человека». 

 

Как именно и отчего должен страдать художник? Эта тема чрезвычайно волновала гуманистов, врачей, философов и, разумеется, самих людей искусства. Одна из объективных причин меланхолии — разочарование в людях. 

Как человек, однако, измельчал! 

Он был ничем в начале всех начал, 

Но в нем дремали замыслы природны; 

А мы — ничто и ни на что не годны, 

В душе ни сил, ни чувств... Но что я лгу? 

 Унынье же я чувствовать могу! 

(пер. Г. Кружкова)

Это Джон Донн.

А это Шекспир:

 

Зову я смерть. Мне видеть невтерпёж

Достоинство, что просит подаянья,

Над простотой глумящуюся ложь,

Ничтожество в роскошном одеяньи,

 

И совершенству ложный приговор,

И девственность, поруганную грубо,

И неуместной почести позор,

И мощь в плену у немощи беззубой,

 

И прямоту, что глупостью слывёт,

И глупость в маске мудреца, пророка,

И вдохновения зажатый рот,

И праведность на службе у порока.

 

Всё мерзостно, что вижу я вокруг…

Но как тебя покинуть, милый друг!

            (пер. М. Маршака)

В 1860-е такие настроения называли «гражданской скорбью». Считалось даже, что особо чувствительные натуры способны от нее умереть. Достоевский в «Бесах» высмеивает эту модную болезнь, описывая старшего Верховенского: «Это был человек даже совестливый (то есть иногда), а потому часто грустил. В продолжение всей двадцатилетней дружбы с Варварой Петровной он раза по три и по четыре в год регулярно впадал в так называемую между нами «гражданскую скорбь», то есть просто в хандру, но словечко это нравилось многоуважаемой Варваре Петровне. Впоследствии, кроме гражданской скорби, он стал впадать и в шампанское; но чуткая Варвара Петровна всю жизнь охраняла его от всех тривиальных наклонностей». 

 

«Если есть ад на земле, то он в сердце меланхолика» — справедливо заметил Роберт Бертон, автор 900-страничной «Анатомию меланхолии», изданной в 1621 году. 

 

В 1824-м Грибоедов, переживая из-за цензурного запрета на постановку «Горя от ума», писал Вяземскому из Петербурга в Остафьево: «Погода пасмурная, сыро, холодно, я на всех зол, все глупы, один Греч умен, принес мне Домбровского «Ins[titutiones] Ling[uae] Slav[icae]…» и Клапротову «Азию Полиглотту», я от сплина из поэтов перешел в лингвисты, на время разумеется, покудова отсюдова вырвусь.

   Прощайте, любезный сподвижник, не хочу долее пугать вас угрюмым слогом. Мочи нет тошно».

 

«Толпа жадно читает исповеди, записки etc., — Пушкин в письме Вяземскому (1825)  — потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он и мал и мерзок — не так, как вы — иначе». 

 

В целом же Александр Сергеевич относился к меланхолии с большой иронией, что, к примеру, явствует из его послания Дельвигу 1827 года:

 

«Лев был здесь — малый проворный, да жаль, что пьет. Он задолжал у вашего Andrieux 400 рублей и ублудил жену гарнизонного майора. Он воображает, что имение его расстроено и что истощил всю чашу жизни. Едет в Грузию, чтоб обновить увядшую душу. Уморительно.

   Плетнев, наш мизантроп, пишет мне трогательное письмо; жалуется на меня, на тебя, на твой гран-пасианс и говорит: «Мне страшно думать: это люди!» Плетнев, душа моя! что тут страшного? люди — сиречь дрянь, <—>. Плюнь на них, да и квит». 

Меланхолия могла развиться в следствии разочарования жизнью. Характерный симптом — скука. 

 

В этом состоянии Фонвизин в Париже записался на курс «экспериментальной физики», а его супруга стала брать уроки игры на клавесине: «живем веселехонько, а подчас скучнехонько! — писал он сестре в 1778 году. — Право, Париж отнюдь не таков, чтоб быть от него без памяти; я буду всегда помнить, что в нем, так же как и везде, можно со скуки до смерти зазеваться». 

 

Сравните с пушкинской «Сценой из Фауста» (1825):

 

Ф а у с т.

Мне скучно, бес.

 

М е ф и с т о ф е л ь.

Что делать, Фауст?

 

Таков вам положен предел,

Его ж никто не преступает.

Вся тварь разумная скучает:

Иной от лени, тот от дел;

Кто верит, кто утратил веру;

Тот насладиться не успел,

Тот насладился через меру,

И всяк зевает да живет —

И всех вас гроб, зевая, ждет.

Зевай и ты.

 

Еще у Гончарова в «Обрыве» (1869) Райский чувствует «симптомы болезни», мучившей его в Петербурге: «Ему стало скучно. Перед ним, в перспективе, стоял длинный день, с вчерашними, третьегодняшними впечатлениями, ощущениями. Кругом все та же наивно улыбающаяся природа, тот же лес, та же задумчивая Волга, обвевал его тот же воздух. Те же все представления, лишь он проснется, как неподвижная кулиса, вставали перед ним; двигались те же лица, разные твари».

У Лермонтова в «Герое нашего времени» есть характерный диалог: Печорин замечает, что «разочарование, как все моды, начав с высших слоев общества, спустилось к низшим, которые его донашивают…». На что Штабс-капитан отвечает, лукаво улыбнувшись: 

    «— А все, чай, французы ввели моду скучать?

     — Нет, Англичане.

     

— А-га, вот что!.. - отвечал он, — да ведь они всегда были  отъявленные пьяницы!

     Тут Печорин вспоминает об одной московской барыне, которая утверждала, что Байрон был «больше ничего, как пьяница».

 

Когда Беллу Ахмадулину спрашивали, почему она всегда ходит в черном, она отвечала, что в черном не так заметно, сколько человек выпил. 

 

Главным образцовым меланхоликом эпохи романтизма стал байроновский Чайльд-Гарольд:

 

Изведав все пороки до конца,

Он был страстями, что отбушевали,

И пресыщеньем обращен в слепца,

И жизнеотрицающей печали

Угрюмым холодом черты его дышали.

 

Он в обществе был сумрачен и хмур,

Хоть не питал вражды к нему. Бывало,

И песнь споет, и протанцует тур,

Но сердцем в том участвовал он мало.

Лицо его лишь скуку выражало.

(пер. В. Левика)

 

Таков и Онегин: 

Недуг, которого причину

Давно бы отыскать пора,

Подобный английскому сплину,

Короче: русская хандра

Им овладела понемногу;

Он застрелиться, слава богу,

Попробовать не захотел,

Но к жизни вовсе охладел.

Как Child-Harold, угрюмый, томный

 В гостиных появлялся он;

Ни сплетни света, ни бостон,

Ни милый взгляд, ни вздох нескромный,

Ничто не трогало его,

Не замечал он ничего.

 

«Сплин» (англ. spleen) — селезенка, орган, отвечающий, как считали с античных времен, за выделение черной желчи, мучившей меланхоликов. В 1590-е этим словом стали обозначать состояние человеческой души. В России же с начала XVIII века принято было хандрить в духе благородной древнегреческой «ипохондрии». 

 

Все меланхолики, даже если Бог не даровал им никакого таланта, почитали Байрона своим святым. 

 

Шарль («Евгения Гранде», 1833)  уверен, что «сделает эпоху в Сомюре»: он расстегивает сюртук, закладывает руку за пуговицу жилета и принимает «задумчивый вид, чтобы скопировать лорда Байрона, на картине Шантра».

В 1844-м Гоголь писал Ивану Аксакову о природе своего творчества и, в частности, заметил: «вижу ясней многие вещи и называю их прямо по имени, т. е. чорта называю прямо чортом, не даю ему вовсе великолепного костюма a la Байрон и знаю, что он ходит во фраке из <.....> и что на его гордость стоит вы<...>ться, — вот и всё». 


Барышня из «Бретера» Тургенева (1847) признается отцу, что мечтает видеть на домашнем балу «ужасного дуэлиста» Лучкова, на что родитель отвечает: 

 

   « — Что тут видеть, душа моя? Ты думаешь, он так и смотрит лордом Байроном? (В то время только что начинали у нас толковать о лорде Байроне.) Пустяки! Ведь и я, душа моя, в кои-то веки слыл забиякой».

 

Кстати, Фет в 1878 году жаловался в письме Льву Толстому на Тургенева, убежденного в своем превосходстве — как человека «надломленного» — над всеми остальными «цельными» людьми. Фет сокрушался, что не смог достойно ответить обидчику Тургеневу (дело было 18 (!) лет назад, писатели ехали охотиться на тетеревов) и, после долгих рассуждений, приходит к такому выводу: лучше быть цельным человеком, то есть самим собою, потому что «как ни называй, разочарованный, надломленный или нигилист. Человек отрицающий; а между тем все эти на словах неверующие готовы казнить не признающих их пропаганды». 

Сгорая от черной желчи, все меланхолики со времен Шекспира облачались в черное, создавая творческий беспорядок в одежде и прическе, и носили украшения с черепами, скелетами, гробами, песочными часами, словом, символами тщетности бытия.

“Английское «nevermore» — «никогда» превращается у Вертинского в кокетливое французское «жамэ»”

Таким рисует Пушкин Алексея, героя «Барышни-крестьянки» (1829): «Он первый перед ними явился мрачным и разочарованным, первый говорил им об утраченных радостях, и об увядшей своей юности; сверх того носил он черное кольцо с изображением мертвой головы. Все это было чрезвычайно ново в той губернии. Барышни сходили по нем с ума».  

 

В таком же ключе рассуждает о модном «траурном» цвете мужских нарядов гуру-денди в «Портрете Дориана Грея» Уайльда (1890): 

« — Ох, надевать фрак! Как это скучно! — буркнул Холлуорд. — Терпеть не могу фраки!

     —  Да,  —  лениво  согласился  лорд  Генри. —  Современные   костюмы безобразны, они угнетают своей мрачностью. В нашей жизни не осталось ничего красочного, кроме порока».

 

Сердце меланхолика может тронуть только необычная девушка, не земная, а значит — печальная, бледная, худая, одухотворенная и хотя бы немного странная, эмоционально неустойчивая. Хорошо, если она не свободна или неизлечимо больна, тогда страдания естественны и конца им не будет никогда. 

Новый эстетический идеал сформировался еще при Шекспире. В «Виндзорских насмешницах» Анна Пейдж «все больше грустная и задумчивая». Шекспир придумывает для ее состояния слово allicholy — смесь эля и меланхолии. 

Страхов в «Сатирическом вестнике» (1791) высмеивает модные ипохондрию и истерию: «Те, кои не притворяются страждущими от сих болезней, единогласно признаются женщинами или худо воспитанными, или не знающими светского и приятного обхождения <…> Оне возят с собою разные декокты, спирты, микстуры и зельцерскую воду. В продолжении целого дня любимейший их разговор состоит в рассказывании о болезнях, и те, которые из них злейшую и опасную выдумать могут, наиболее прочих удостоиваются внимания и уважения».

В 1792-м Крылов («Зритель») сокрушается: «Науки ныне в таком же малом уважении, как здоровье. Быть дородной, иметь природный румянец на щеках пристало одной крестьянке; но благородная женщина должна стараться убегать такого недостатка. Сухощавость, бледность, томность — вот ее достоинства».  

Онегин изумляется выбору Ленского: 

В чертах у Ольги жизни нет.

Точь-в-точь в Вандиковой Мадоне:

Кругла, красна лицом она,

Как эта глупая луна

На этом глупом небосклоне. 

Поэту следует влюбиться в грустную молчаливую Татьяну. 

 

Дон Гуан в «Каменном госте» (1830) вспоминает умершую возлюбленную Инезу:
Странную приятность

Я находил в ее печальном взоре

И помертвелых губах. Это странно.

Ты, кажется, ее не находил

Красавицей. И точно, мало было

В ней истинно прекрасного. Глаза,

Одни глаза. Да взгляд... такого взгляда

Уж никогда я не встречал. А голос

У ней был тих и слаб — как у больной 

 

Феклуша в «Грозе» Островского (1859) рассказывает с ужасом о городской жизни, где всех попутал «уж сами понимайте кто», и оттого «женщины-то у них все такие худые, тела-то никак не нагуляют, да как будто они что потеряли, либо чего ищут: в лице печаль, даже жалко». 

 

В «Войне и мире» (1867) Толстой довольно жестко расправляется с иллюзиями эпохи романтизма. «Меланхоличная» Жюли не пропускает ни одного бала или спектакля, одевается с шиком, веселиться, принимает гостей и поклонников, однако неустанно говорит о своем разочаровании в дружбе, любви и жизни. Ухаживая за ней, Борис рисует в альбоме гробницы, пишет печальные стихи и читает вслух «Бедную Лизу». Каждый день он дает себе слово сделать предложение, но, «глядя на ее  красное лицо и подбородок, почти всегда осыпанный пудрой, на ее  влажные глаза и на выражение лица, изъявлявшего всегдашнюю готовность из меланхолии тотчас же перейти к неестественному восторгу супружеского счастия, Борис не мог произнести решительного слова:  несмотря на то, что он уже давно в воображении своем считал себя обладателем пензенских и нижегородских имений и распределял употребление с них доходов».

 

В 1875-м Достоевский писал супруге из Эмса: «Развлечений никаких, гулять негде (все полно гадостью). Я был в Духов день в русской церкви, народу много, больше, чем я ожидал, но все бог знает кто. Дамы жеманничают, садятся на стульях и падают в обмороки. При мне в церкви три упали в обморок (от ладану и от духоты будто бы), а небось на бале пропляшет всю ночь или такой наворотит обед, что и двум мужикам было бы в сытость. Гадко».

 

Женщины, как известно, так и не вернулись к традиционной пышной, здоровой красоте. Отчасти в этом были виноваты и модные готические романы Анны Радклиф (один из самых нашумевших — «Итальянец, или Исповедальня кающихся, облачённых в чёрное» (1797), «Франкенштейн, или Современный Прометей» (1818) Мэри Шелли, «Вампир» (1819) Полидори, личного врача Байрона, «Дракула» (1897) Брэма Стокера и вышедший на экраны в том же году фильм «Вампир Филипа Бёрн-Джонса», после которого появилось выражение «женщина-вамп», более благозвучное, чем «вампирша». 

Нет смысла отрицать и вину русских писателей. Достаточно упомянуть 

«Сказку о мертвой царевне и семи богатырях» Пушкина (1833), «Вия» Гоголя (1835), «Упыря» Толстого (1841)…  

 

Графиня в «Пиковой даме» Пушкина (1834) просит прислать ей роман, но «только, пожалуйста, не из нынешних», такой, где бы «герой не давил ни отца, ни матери и где бы не было утопленных тел. Я ужасно боюсь утопленников!». Ей отвечают, что таких романов нынче нет… В «Евгении Онегине»:

 

А нынче все умы в тумане,

Мораль на нас наводит сон,

Порок любезен — и в романе,

И там уж торжествует он.

Британской музы небылицы

Тревожат сон отроковицы,

И стал теперь ее кумир

Или задумчивый Вампир,

Или Мельмот, бродяга мрачный,

Иль Вечный жид, или Корсар,

Или таинственный Сбогар.

Лорд Байрон прихотью удачной

Облек в унылый романтизм

И безнадежный эгоизм.

 

Решительно ничего не меняется и в конце столетия. Варя, героиня рассказа Чехова «У знакомых» (1898), получает высшее образование, становится врачом, но все это «не коснулись в ней женщины. Она так же, как Татьяна, любила свадьбы, роды, крестины, длинные разговоры о детях, любила страшные романы с благоприятной развязкой».

 

Несомненно, одной из самых достойных причин для меланхолии во все времена считалась несчастная любовь. Но характерно, что именно в эпоху романтизма впервые появился образ печального влюбленного Пьеро, придуманный Жан-Батистом-Гаспаром Дебюро. В 1945-м Марсель Карне снял о нем фильм — «Дети райка». Пьеро играл без маски, в отличие от других персонажей комедии дель арте, с набеленным мукой лицом, с густо подведенными глазами и крупными нарисованными слезами. 

 

Эти слезы печального влюбленного были безумно популярны с начала XIX века: их часто делали из алмазов, прикрепляли к рисунку на эмали в виде глаза и помещали в изящную оправу из золота и, например, целомудренного жемчуга. Получались броши, медальоны, подвески, иногда хранящие драгоценные локоны. 

В Древнем Египте око Гора считалось оберегом и включалось в самые разные украшения и амулеты. Затем глаз стал символом «всевидящего» Бога, далее — взглядом возлюбленного. Дали развил идею романтиков и превратил глазное яблоко в часы. Ман Рей, в свою очередь, заменил слезы стеклянными горошинами. В коллекции весна-лето 2018 Gucci украсил красной пластмассовой слезой солнцезащитные очки. 

 

Самый знаменитый Пьеро ХХ века — Вертинский любил называть себя так: «Баян не русской песни, он же печальный, несмотря на полные сборы». В его творчестве можно встретить самых разных красавиц, в том числе, роняющих драгоценные слезы: 

Я помню эту ночь. Вы плакали, малютка.

Из Ваших синих, подведенных глаз

В бокал вина скатился вдруг алмаз…

 

Это короткая, в две строфы песенка называется «Jamais» (никогда - фр.), или «Попугай Флобер» (1916). Флобера действительно вдохновляло чучело попугая, когда он работал над рассказом «Простая душа» (1877). Но важно другое: Вертинский бесстрашно издевается над знаменитым стихотворением Эдгара По «Ворон» (1845), где герой горюет об ушедшей навеки возлюбленной —  

 

Я воскликнул: «Ворон вещий! Птица ты иль дух зловещий!

Если только Бог над нами свод небесный распростер,

Мне скажи: душа, что бремя скорби здесь несет со всеми,

Там обнимет ли, в Эдеме, лучезарную Линор — 

Ту святую, что в Эдеме ангелы зовут Линор?»

Каркнул Ворон: «Nevermore!» 

 

(пер. М. Зенкевича)

 

Английское «nevermore» — «никогда» превращается у Вертинского в кокетливое французское «жамэ»; значение то же, но звучание совершенно лишено рокового драматизма:

На креслах в комнате белеют Ваши блузки;

Вот Вы ушли и день так пуст и сер.

Грустит в углу Ваш попугай Флобер,

Он говорит «жамэ».

Он все твердит: «жамэ», «жамэ», «жамэ».

И плачет по-французски. |